«Рудобельская республика»

несколько недель. Давно куда-то пропала и его Марылька. В хате одна Ганна управляется. День и ночь топчется и молчит: никому не жалится, ни с кем не заговорит — одна и одна.

Сколько раз приходил к ней полициант Сымон Говоровский, то угрозами, то лаской допытывался, куда дед подевался. А Ганна только руками разведет:

— Не иначе, помоложе пошел искать.

Полициант стеганет плетью по голенищу да как гаркнет:

— Ты мне не выскаляйся! Правду говори!

— Ей-же-боженька, Сымонка, полаялись. И кабы за что было? Эт, так, за драный мех, а в меху смех. Так же разошелся и в белый свет подался, старый дурень.

— Куда подался? — допытывался Говоровский.

— Так же разве сказал? Свет великий, куда-то ж потянулся.

— А дочка где?

— Была у собаки хата, а у меня дочка… Выросла, разумная стала, мачеха ей никак не угодит. Может, к теткам пошла или служить нанялась в какой двор.

Как ни старалась Ганна, а Говоровский мало верил ей: все шпионил, вынюхивал. Это он прожужжал жандармам уши, что Соловей награбил панского добра, и теперь его старая роскошествует, а сам в «бандиты» подался. Налетела жандармерия в убогую Романову хату, стала все переворачивать вверх ногами, вытряхивать из сундука юбки, кофты, холщовые бабьи рубахи. Жандармы стояли в дверях, а Сымон так все перетряхивал, что аж вспотел. Ганна, сложив руки, сидела у окна и не шевелилась. Ей почудилось, что что-то мелькнуло во дворе. Взглянула и чуть не сползла со скамьи, онемела на какое-то мгновение, потемнело в глазах: она увидела Марыльку. Войдет в хату — и пропала. Неужто не догадается? Под навесом же жандармские рысаки стоят. «Дай, боже, ей разум», — прошептала старуха.

— Кого проклинаешь, старая ведьма? — услыхал шепот Говоровский.

— Да нет, благодарствую, что обноски мои перетрясешь, а то самой никак не выпадало, — спокойно отвечала Ганна, а сердце у нее дрожало как осиновый лист. Она прислушивалась, не стукнет ли щеколда, не откроется ли дверь. Откроется, — значит, погибель…

262